Стихи и поэмы. Проза. Переводы. Письма. О поэте. Фото и видео.

Вспоминая Алешу

Дмитрий Драгилёв
Дмитрий Драгилёв

«С помощью этой штуки удобно договариваться о встречах», – услышал я от Алеши в первые дни нашего знакомства: он имел в виду циферблат, украшавший обложку книги «Фигуры интуиции». «Давай сверим карты», – такой фразой закончил Парщиков одно из своих первых кельнских писем, адресованных мне. «Давай ориентироваться, как прежде, по звездам. Хотя и GPS пригождается, но только здесь, на земле», – это уже автограф, оставленный им на книге «Рай медленного огня».

Во дни печали многие вспоминают о том, как мед-пиво текло по усам. Но я бы хотел начать свои записки с другого. Алеша был точным романтиком, если точная романтика существует. И не делайте, пожалуйста, брови домиком, услышав странное определение и такое запылившееся, такое пафосное слово «романтик», на первый взгляд, совершенно неприменимое к Парщикову. Вспомните хотя бы одну строчку: «в край пунктуальных птиц, в свет перелётных гор». Романтика – постоянная составляющая, константа его стихов, которые поражают универсальной скрупулезностью первооткрывателя, естествоиспытателя, путешественника. Казалось бы, предельная насыщенность, концентрация, напряжение, местами – жесткость, изысканная барочность в сочетании с бескомпромиссным новаторством, ни гу-гу, никакой трансцендентной печали по Байрону или Новалису, но во всех метаморфозах и «хитросплетениях» предметных виден «чёрный ход из спальни на Луну», «скрытый гений» ведет мелодию «вдали на дутаре», «пузырятся маки в почвах», «от солнца образуется искусство». Велик искус объяснить Парщикова, по-своему объяснявшего этот мир. Можно, например, пуститься в анализ синтаксиса, названного Дмитрием Бавильским свинговым (по-моему, очень удачное определение) и, конечно, того факта, что «современная техногенная среда» стала «источником ассоциаций и метафор», рождая «энергию будущего», как отметил в одной из рецензий Александр Уланов. Провоцируя «квадрофонию», сверхзвуковую скорость, топологическую неутомимость. Впрочем, «хватит кружить самому, передоверим игрушкам всю беготню, их огласим!» –  иногда мне кажется, что в этой строчке весь Алеша, его азарт и творческий императив. Современная цивилизация проявляет себя в калейдоскопе новых предметов и явлений, ключевых в прогрессе, определяющих быт и ход мысли, мир умножается на и через них, почему же нет им места в поэзии, увязшей в старомодных архетипах? Но постулат Парщикова не в инвентаризации окружающей среды. Его лирический герой превращался в эхолот, достигший метафизических глубин, особый измерительный прибор, проникший в параллельные и промежуточные пространства, в пресловутые Zwischenräume, чтобы их выявить и изучить. Эта программная интеллектуальная поэзия, несмотря на весь ее многовекторный, «голографический» комплекс деталей не герметична, скорее, наоборот «всем ристалищным ветрам открыта», обнажая и одновременно будоража подсознание, объединяя головокружительные парадоксы абстрактного, аллегорического мышления с абсолютной конкретикой. Удивительное «метафорическое видение мира» (Андрей Тавров) дает фантастические проекции, или, как писал сам Алеша, «смысловые перемещения», ибо «только преображение достоверно».

Парщиков отмечал: «эмпирический мир практически недоступен... для большинства. Никто не знает, где он находится. Спросите соседа по гениальности. Затруднится ответить». Думая об этих соседях, в первую очередь вспоминаю Бродского. Даты рождения у Иосифа Александровича Бродского и Алексея Максимовича Парщикова совпадают: 24-е мая. С промежутком в 14 лет. Нобелевский лауреат успел переступить порог своего пятидесятипятилетия. Кто мог предположить в ту пору, что Алеша не доберется до этой отметки в биографии, не хватит семи недель. Случилось так, что я первым сообщил ему об уходе Мастера. Обычно говорят о различиях их поэтик, но не менее замечательна перекличка, например в стихотворениях «Бог сохраняет всё (на столетие Анны Ахматовой)» и «Василию Чубарю». Или такие диалоги: «Может, за ночь под веком я столько снов накоплю» (Бродский) – «Покой вырастает из-под земли и копится целый день» (Парщиков), «За рубашкой в комод полезешь, и день потерян» (И.А.) – «Воет буран барахла, я покину жилище» (А.М.).

Вот и вернемся к покинутым жилищам и буграм. Однажды весной пришлось любоваться буграми Тюрингии. Наблюдали мы как-то вдвоем рапсовое поле, чья желтизна казалась люминесцентной. Помимо ослепительной краски, интересно было обнаружить, что полем притворился пологий уступ холма. Поле-ковер-самолет. На фоне голубого неба. Фосфоресцирующий луг в приступе взлета. Или приземления? Помню Алешину фразу о сингулярности увиденного. Позже Парщиков прислал из Кельна сценарий фильма, в котором были стихи:

“Что делает застывший в небе луг? — Маячит, все откладывая на потом”.

Вполне возможно, что луг был увиден таким – именно тогда-и-там. В середине 90-х в Тюрингии. Кстати, об этом сценарии. Коллективными усилиями он переводился на немецкий для публикации в Эрфуртском журнале «Виа Региа». Но я опять про другое. Часто говорят о почти тактильном воздействии образов Парщикова, об их зримости, стереоскопичности, кто-то сравнивает их с видеоклипами, кто-то с мультипликацией. Присланный сценарий показался мне контекстом, нет, скорее, гипертекстом, в котором стихи служили формой «трансляции» мизансцен, эпизодов, грядущих кадров, приоткрывая дверь в Алешину мастерскую. (Парщиков пояснял, что ту или иную сцену он передал-запечатлел в разных вариантах: диалогом, графическим изображением и стихами). Несколько позже стихи эти – уже без сценарного каркаса и каких-либо вспомогательных «ключей к кодировке» –  вошли в известный цикл «Сомнамбула». В цикле луг оказался приобщен к... Москве.

Тюрингия стала для Парщикова краткой и, наверное, самой малоизвестной сегодня остановкой, даже не остановкой — причудой маршрута в его пост-стэнфордском путешествии вверх по Рейну. После Гете, Шиллера и Клопштока провинциальный (промежуточный?)  среднегерманский ландшафт описывали другие: Багрицкий («По Тюрингии  дубовой»), Кенжеев («Вероятно, тюрингский гном тоже завидует русским лешим»), Елена Шварц («Где пермские леса сплетаются с Тюрингским лесом»). В журнале «Крещатик» как-то публиковались близкие по времени подробные впечатления В.Печерского («сияющие чистотой холмы и аккуратные, словно остриженные, рапсовые поля под кичливым, болезненно оживленным небом»). Пожалуй, единственный косвенный намек на заштатные (в прямом и переносном смысле) поля-моря-пространства я нашел в тех парщиковских письмах, которые публиковались еще в НЛО. Этот намек-пассаж с определенной долей условности можно было бы отнести к эпистолярным секвенциям известной строчки из «Двадцати сонетов к Марии Стюарт» Бродского: Алексей Максимович созерцал окрестные «озимые бугры». Итак, что делает застывший в небе луг, чем дышит тюрингская периферия? Даже не багрицким хореем, но трехсложным размером: амфибрахием, анапестом. Торжественно сообщив о получении так называемого «Wohnberechtigungsschein ’a» – справки из жилуправления, удостоверяющей право на съем «государственной» квартиры, Парщиков продекламировал: «Вон-берехтингунгс-шайн». «Вот она, поэзия ведомств!», – подхватил я веселую мысль. Подобно Диделю – герою стихов Багрицкого, Алеша отправился из «дубовой Тюрингии» поближе к родителям, на райские «рейнские берега», в пригород Кельна – Бергиш-Гладбах. Впрочем, я был почти убежден, что Кельн тоже станет лишь перевалочным пунктом Парщикова на «обратном» пути в Штаты: казалось, что после учебы в Стэнфорде, он всерьез вынашивает «американские» планы. Аккурат к концу века пришло полушутливое послание, из коего следовало, что американский Департамент наконец-то дал Парщикову добро на въезд по гринкарте – как «человеку с особыми способностями». «Прощай, Европа с ее холодной историей! – восклицал Алеша в письме. – Но, если оставаться серьезным, меня ничто не принуждает бросить мой удобный Кельн». Кельн он так и не бросил. Ах, Кельн, Кельн. Город немецких карнавалов и легкой парфюмерной водички. В первом же своем письме оттуда Парщиков сообщал о новой среде обитания: «...пригород, ...с двумя кладбищами и похоронным бюро “Козёл”, где в витрине выставлен дорогой гроб с восьмью медными рукоятками на постаменте сукровичного цвета». Ироническая тирада выглядит сегодня зловещей.

Итак, пригород. Пригороду созвучна другая фамилия. Скажем, Пригов. Осенью 97-го года по приглашению Эрфуртского журнала «Виа Региа» и тамошнего Европейского информационно-культурного центра легендарный Дмитрий Александрович П. посетил Тюрингию в компании своего не менее легендарного друга — Сорокина. Я рассказал об этом Алеше, на всякий случай спросив, не желает ли он «тряхнуть стариной», повидать былого литературного контрагента и адресата стэнфордских изысканий. Было, впрочем, понятно, что Пригов, часто путешествующий по Германии, так или иначе объявится и в Кельне. По собственной инициативе я передал Пригову привет от Алеши, сославшись на электронное письмо. «E-mail  поимел», – тут же отреагировал Д.А.. В целом же, я все больше убеждался, что представление немцев о современной русской поэзии носит однобокий характер. Соц-арт празднуют, его адепты стали в Германии настоящими героями дня, о мета-мета не знают почти ничего. Метареализм чересчур замысловат, даже трактовки Кедрова и Эпштейна заметно разнятся. Согласно оригинальной и остро-хитро-умной версии известного берлинского профессора-слависта Георга Витте, метаметафора служит метафорой после метафоры, манифестирующей  не образ, но искажение образа. Для подкрепления своих доводов Витте использовал игру слов: Bild в немецком языке является и метафорой (образом), и картинкой во всех возможных смыслах. От одного рутинного слова Витте перешел к другому – Bildstörung, в переводе означающему помеху изображения. Метареализм – как помехи в телеэфире, скачущий сигнал, который не «производит» новые образы, но разрушает имеющиеся. Или как попытка открыть доступ к «отсутствию» под благовидным предлогом поиска спрятанного. Интересная интерпретация, но, увы, уводящая в сторону. Подметив внешнюю динамику метафор и эллипсизм, неизбежно рождаемый ею, Витте не коснулся философского монадологического обоснования, что восходит к тем самым легендарным лейбницевским порядкам сосуществующих явлений, промежуточных звеньев, которые так интересовали Парщикова. Алеша же, как известно, уподоблял метафору монаде, субстанции самостоятельной и одновременно соотнесенной с другими, отражающей универсум, при этом несущей (открывающей) в каждом отдельном случае особую точку зрения на вселенную. Работа в журнале «Виа Региа» и пространное (не уверен, что удачное) интервью на сайте Гумбольдтского университета еще предстояли мне, а пока (на общих основаниях и правах иностранного студента) я пытался пробить какое-нибудь выступление Алеши в Йене, городе более академическом, чем Эрфурт. Кстати о студенчестве. Без Парщикова и здесь не обошлось: в свое время я прислушался к его совету, отказавшись от искусствоведения в пользу славистики. Увы, пробивные дела не складывались. Слишком увлечены были местные культуртрегеры..., нет, даже не соц-артом, но привычными именами. В «Народном доме» немецкая публика традиционно собиралась на вечера Евтушенко, Айтматова, Токаревой...

Году в 98-м Алеша пытался расспросить меня о модных немецких поэтах  – Дурсе Грюнбайне и Берте Папенфусе. «Почитай. Мне будет интересно услышать твое мнение», – сказал он. Очень скоро представился удобный случай. ЮНЕСКО объявило Веймар культурной столицей Европы, и в город с чтениями наведался «сам» Грюнбайн. Тут и Парщиков позвонил, ошарашив меня другой новостью: приезжает Михаил Эпштейн, будет жить какое-то время в Веймаре в качестве стипендиата фонда «Веймарская классика». Алеша рассказал Эпштейну обо мне. Короче говоря, выдалась возможность познакомиться с Мишей, а заодно познакомить Мишу с Веймаром. «Эпштейн – это ворота», – патетически объявил Парщиков, подразумевая грядущие интеллектуальные выгоды от общения с «отцом метаболы». Стоит ли вспоминать, что о Грюнбайне речь уже не зашла?

Я вспоминаю наши два визита друг к другу, оба – по осени. В 1998 году – мой и два года спустя – Алешин. Хотя Парщиков писал мне, что «у него всегда можно заякориться», я долго раздумывал, никак не решаясь приехать. Оправдательные предлоги не требовались, нужно было лишь преодолеть собственное менжевание. Прибавьте сюда фамильный устав, согласно которому на ночлег следует оставаться лишь в случае крайней необходимости, в гостях не задерживаться, гостеприимством не злоупотреблять, дабы не обременять хозяев. Рефлексия, подчас, жуткая вещь. (Особенно, если вспомнить Вишневского: «На исходе двадцатого века, когда жизнь неподвластна уму, как же нужно любить человека, чтобы в гости приехать к нему»). Для успешного самовнушения «пришлось» воспользоваться сразу несколькими поводами, самым главным из которых был план покупки хорошего музыкального инструмента в фирменном кельнском магазине. Алеша встречал меня на вокзале. Отдав дань Кельнском собору, мы отправились на городскую окраину. Парщиков занимал однокомнатную квартиру в доме по адресу Siedler Strasse, неподалеку от трамвайной остановки с почти научным названием Рефрат. Дом чем-то напоминал общежитие, хотя и был расположен в квартале вилл. Пробираясь по длинным и сквозным «одесским» балконам, вы попадали в квартиру-малосемейку. Обстановка самая скромная, пожалуй, даже, спартанская. Фотографии на стенах, этажерка с книгами... За эти несколько дней я успел побродить по лабиринтам старейшей в мире художественной ярмарки ART COLOGNE (благодаря пропуску, любезно предоставленному мне Парщиковым), заглянуть в музеи, побывать в кабачках и музыкальных магазинах города. Алеше на суд я приволок свои стихи из цикла «Гербарий» (некоторые мои тексты из «К чаю в пять» он читал еще раньше). Парщиков выделил «Шутки в старинном стиле», провел какие-то параллели с Кальпиди, рассказал о своей работе над переводами Палмера и отдал мне «на хранение» рукопись уже опубликованной к тому моменту «Событийной канвы», фрагменты которой будут им позже растворены в «Рае медленного огня».

А 26-го сентября 2000 года Алексей Максимович Парщиков стал третьим по счету гостем Эрфуртских литературных чтений «Экслибрис», проекта, затеянного мной с друзьями в Европейском информационно-культурном центре Тюрингии. (Между прочим, гостиная открылась в апреле – в семидесятую годовщину гибели Маяковского). Прямо с вокзала я повел Парщикова в местный танго-клуб, лидеры которого попросили меня помочь провести одно из вечерних мероприятий. Там организаторы сообщили новую деталь: экспромтом на сцене нужно с листа переводить какое-то немецкое стихотворение на русский. Я волновался. Волновался прежде всего потому, что известная маргинальность события могла вызвать у непосвященного зрителя чувство неловкости и скуки, да и вообще, после многочасового путешествия утомительна любая тусовка. Однако вышло иначе. Восемь лет спустя Алеша писал по поводу моих очерков: «Кручусь в лабиринтах танго. Где–то посередине книги. Замечательно, но если б ещё двойник CD приложить... И я прошу Катю найти мне ту или иную мелодию... Впрочем, мне это не очень мешает».

Еще пару слов о Кельне. Из зеленых углов Бергиш-Гладбаха Алеша «эмигрировал» на более индустриальный и урбанизированный пятачок рейнского правобережья. Две его последующие квартиры (Kirchgasse и Bergiusstrasse) находились в соседствующих районах Мюльхайм и Бухфорст. Обе – невдалеке от железнодорожных станций. Окрестные дома в основном четырехэтажные, тоже много зелени, короткие параллельные улочки, похожие одна на другую. Страшно другое – название «Бухфорст» по смыслу почти совпадает с «Бухенвальд».

Хочется вспомнить частые и долгие телефонные разговоры, нашу берлинскую встречу зимой 2002 года, его постоянный интерес к моим публикациям, о которых он узнавал, порою, раньше меня. Обмен мнениями и практическую помощь в разных вопросах. Однажды я  рассказал Парщикову о великолепных переводах его стихов, сделанных Эльке Эрб для берлинского издательства OBERBAUM, а он через несколько лет с восторгом поведал о своем знакомстве с замечательным берлинским поэтом и переводчиком Хендриком Джексоном. Особенно потряс звонок Алеши весной 2005-го. Год начался с поиска вакансий, я лихорадочно искал работу до тех пор, пока что-то не забрезжило на горизонте. Так или иначе, мое сознание было в буквальном смысле переполнено мольбами о новом месте службы. На Пасху я посетил Святые места. Парщиков ничего не знал ни о той поездке, ни обо всех этих кручинах и чаяниях, однако буквально в те же дни именно он позвонил мне, чтобы предложить варианты трудоустройства.

Почти десятью годами раньше, на проселочных дорогах и межевых линиях, а также в маленькой комнатке, единственной «мебелью» которой были коричневое чешское пианино моей мамы и чужое старое кресло, мы говорили о Бродском и Сосноре, о Вознесенском, о Донбассе и Стэнфорде, о Риге, Касселе и Москве. Ты помнишь, Алеша, дороги Тюрингщины? Случайное жилье. Беседовали о религии, христианстве и иудаизме, о лимбе. Взахлеб нахваливал Парщиков книгу философа Валерия Подороги. Сегодня, оглядываясь назад, мне кажется, что именно тогда я впервые услышал от Алеши о Беринском, а также Юджине (Жене) Осташевском, с которым я лично познакомился много лет спустя. Парщиков уверял меня, что освоить чужой язык в такой степени, чтобы суметь писать стихи на нем – перспектива вполне реальная. Спорили об особенностях устройства языков: немецкого и английского. Алеша советовал почитать питерского поэта К., возможно, в силу свежих впечатлений от немецких мотивов в стихах К. (недавно опубликованных), а может, прикидывая в уме, какой характер примет моя манера письма в дальнейшем: у меня встречались многословные вещи («Настенное желтое нечто маячит гитарой»).

Не знаю, нужно ли в очередной раз ворошить собственные обстоятельства второй половины 80-х гг. : чтение «Юности», «Родника» и «Дня поэзии», стеб и элегии, бандитские песни, тайные еременкообразные версификации «по наитию» («Ползет завхоз в отроги Копетдага, берет суда в морях на абордаж») и диаметрально невинные публичные «пробы пера» в рижской периодике, любовь к поэзии футуристов и Слуцкого (распознанную Алешей в моих «писательских корнях»), упорное «ни-во-что-не-вникание» вкупе с придумыванием каких-то своих диких «измов» – метареверсизм. (Любопытно, что сегодня Сергей Соловьев, говоря об Алешином творчестве, пишет, что Парщиков «взвинчивает скорость..., доводя» ее «до иллюзии реверса»). Аттестат в 88-м. Через два года на вопрос в редакции «Даугавы», «кто из современных поэтов мне наиболее интересен?», я с перепугу ответил – «Бродский», хотя с полным правом мог назвать и Парщикова: их поэзию я открывал для себя параллельно. Алешу тогда печатали в разных местах, среди которых «Молодежный календарь» и журнал «Кругозор» были, наверное, не самыми неожиданными. Сегодня никого уже не удивишь признанием, что ...надцатилетний юнец, которому на глаза попались его стихи, выделил их из всех просматриваемых тогда подборок и публикаций. Однако внимание на стихи Алексея Парщикова я обратил не благодаря шуму московских споров, который долетал лишь до некоторых уголков Риги. Парщиков публиковался как «один из молодых поэтов». «Запомни это имя», –  подсказывал я сам себе. Личное знакомство было следующим звеном в этой цепи. Правильнее сказать – подарком судьбы, только подчеркнувшим всю закономерность и значимость «совпадений». Сплетения, совпадения, отражения, стечения обстоятельств. Переломное время для всей страны и для моей семьи в частности. В этой связи нельзя не упомянуть «Рижскую поэтическую школу» (термин Дм. Кузьмина) – созвучную московским и питерским исканиям, а также выросшее на ее почве Молодежное объединение при латвийском Союзе Писателей, участником которого чуть позже мне посчастливилось быть. Попасть в эту студию (в ней уже «состояли» О. Золотов, А. Ивлев, С. Пичугин и др.) означало так или иначе пройти инициацию, приобщиться. Кузьмин, кстати, точно охарактеризовал то время применительно к  будущим дебютантам: «Мы формировались в очень специфической ситуации... распахнутых дверей, сорванных замков и взорванных плотин. Когда все, что прежде было недоступно, лежало под спудом, под замком, за семью печатями, стало постепенно, т.е. быстро, но не одномоментно, поступать и освещать поле культурного сознания. В результате... каждый день приносил какой-то новый эффект. Вот ты думаешь, что у тебя есть некоторое представление о том, что такое поэзия. А завтра тебе приносят, условно говоря, первую русскую публикацию Бродского в декабре 87-го года. Ты понимаешь, что твои представления о том, что бывает в поэзии, как бы фундаментально неверны. Ты открываешь себе какой-то совершенно новый ракурс, новое пространство. И некоторое время с ним живешь. Проходит еще два месяца, и тебе приносят первую русскую публикацию, кого хотите... И ты опять понимаешь...» Прав, Дима Кузьмин, прав. Единственное, с чем бы я поспорил в данной экстраполяции: подход был не столь рассудочным. У каждого, думаю, проявились свои естественные импульсы, независимые от внешних событий, парадигм и сознательных решений, свои личные опыт, поиск и риск, танцы от печки и от противного, дух противоречия, фильтры-катализаторы, пружины-мембраны, промежуточные станции, «минусы, плюсы и неопределенные точки поэтической техники и видения» (Парщиков), одной лишь начитанностью не обусловленные. «Общество наполнено бесконечными сообщениями» – сказал однажды Алеша. Сошлюсь на стихи моего первого литературного ментора Ольги Николаевой-Батуровой: «Так тесен мир, сплетенья так тесны, что сон зависим от сплетенья веток, полеты птиц – от книжек записных, мой дом – от самочувствия креветок». Имел место совокупный эффект, важную (если не главную) роль в котором сыграли новые личные подробности, которые по-другому чувствовались, осознавались и требовали совершенно иной выразительности... Согласно Пастернаку, «есть местности темные и неизученные». «Есть местности и не-местности», – утверждает постмодерн. В конечном счете, признаешь правоту Пастернака: как и прежде добывается что-то «из ночи, из собственных гаданий и надежд, из предположительных и призрачных картин». Обломки точного силуэта, остатки тени на пляже будут сорить ракурсами... А дверной глазок всегда способен не узнать нас, щурясь. «"Мета" — это то, что тебя подстегнуло отчасти в силу общего художественного беспокойства, "озабоченности", на повороте языка... Кто знает, из какого космоса подпитываются твои боги», – цитирую по Алешиному письму.

В другом его письме, прибывшем в канун нового века, были такие слова: «Надеюсь, что в следующем тысячелетии нам выпадет шанс провести много времени вместе». Первые нулевые сулили едва ли не «совместный» визит в Москву. Воодушевила замаячившая оказия: мой тогдашний шеф д-р Фишер (Алеша прозвал его Рыбниковым) грозился отправить меня – новоиспеченного редактора «Виа Регии» в первоперстольную, дабы возобновить контакты с заглохшей московской редакцией журнала. Парщиков сразу же дал мне координаты двух Александров – Давыдова и Иличевского, сообщив о литературной общности «Новый метафизис». «Провозглашен конец всем опустошающим стремлениям прошлого десятилетия», –  писал мне Алеша. Но обстоятельства внесли свои коррективы. Начальство снарядило меня в командировки по Западной Украине и «слободской» Малороссии, несколько раз я посетил Киев и едва не доехал до Донецка – города Алешиного детства и юности. А в Москву заглянул лишь четыре года спустя, один (по репортерским делам, но уже не в качестве редактора). Мало что успел, мало кого увидел. Пил чай на кухне Давыдова, позвонил Иличевскому, который предложил встретиться на «Авторнике» у Кузьмина. Однако до Саввинской набережной я добрался тогда, когда сторож накидывал амбарный замок на двери 27-й библиотеки.

Из Москвы я уехал в Берлин – к новому месту работы. Прошло более полугода, прежде чем мне удалось перевезти жену и, постепенно «обустроившись» (на это ушло еще месяцев девять), я стал звать Парщикова и его супругу Катю Дробязко в гости. Между тем у Алеши и Кати родился сын Матвей. Дважды Парщиков отвечал мне, что рассчитывает как-нибудь выбраться в Берлин и уже предвкушает поездку («захотелось попутешествовать, аж до Берлина дойти»). Не случилось. Без виновника торжества провели мы в Шарлоттенбурге Алешин вечер. Выступили Хендрик Джексон, Юджин Осташевский, Александр Филюта... Парщиков болел. Наше общение почти полностью сосредоточилось на переписке –  единственном средстве коммуникации при невстречах и невозможности телефонных бесед. Удавалось даже совпасть в «реале»: интенсивность электронно-эпистолярного обмена рождала подобие чата, Алеша, зачастую, опережал меня, а на отправленное длинное письмо, вопреки «катастрофической уставаемости», быстро отвечал посланием еще более щедрым. Он вновь и вновь возвращался к монадологии Лейбница. «Я занят небольшими теоретическими копаниями,  — сообщал Парщиков. — Пока не уверен в адресате будущей статьи, возможно, что останется сноской к другой статье, о монаде, которую я тюкаю по–английски для Reader´а Принстонского Ун–та. Но пока меня интересуют "эллипс" и  "метафора"... Для меня знаковая цепь — монада — (дирижабль) — эллипс — метафора...» Изредка Парщиков вырывался куда-то, обычно по надобностям терапии. Однако ни в весеннем Амстердаме, ни в осеннем Гамбурге мы так и не пересеклись. Хотел ли он, чтобы я запомнил его прежним: не только мудрым, сердечным и отзывчивым старшим другом-наставником, но собеседником, витальным, полным юмора, сил, куража, затей, шлющим приветы «святому семейству» и спрашивающим, «ловится ли рыба в Тюрингии»? О серьезности положения можно было догадаться без подробных расспросов. И все же, dum spiro spero. В эпилоге моей книжки «Лабиринты русского танго», которую Алеша читал в стационаре, есть такие слова: «Все раньше или позже проходит. Проходят экзамены, конфликты в школе и на работе, походы к эскулапам». Первое поздравление с наступающим 2009 годом пришло от него. В числе пожеланий фраза: «Не расставайтесь с иллюзиями». Последний мэйл был датирован 28 февраля. В двух строчках Парщиков благодарил за присланные экземпляры книги «Землетрясение в бухте Цэ», заканчивая письмо привычным: «Обнимаю тебя. Позже напишу».

2-го апреля я зашел в Heilandkirche, неподалеку от моего берлинского пристанища. А на следующее утро, еще ничего не зная, поставил на пюпитр давно не игранные ноты: «Сицилиану» Баха, «Аве Марию» Каччини. Включил органный тембр. Спустя сутки мы с женой углубились в незнакомые берлинские кварталы, брели по тихим улицам, одну из которых венчала церковь, и полчаса молча просидели у входа в храм. Окрестности поразительно напоминали те, в которых в последние годы жил Поэт Алексей Парщиков...

Сейчас на сайте 0 пользователей и 150 гостей.
]]>
]]>
Контакты:
Екатерина Дробязко
Владимир Петрушин