Стихи и поэмы. Проза. Переводы. Письма. О поэте. Фото и видео.

Какую ты хотел бы

Александр Самарцев
Александр Самарцев

Человек носит смерть, как мину. Если её тиканье выходит на первый план, носитель - не жилец. Лёша был «жилец». Был - несправедливая форма модальности. При нём всегда что-то кочегарилось интенсивней.

Человек носит смерть, как мину. Если её тиканье выходит на первый план, носитель - не жилец. Лёша был «жилец». Был - несправедливая форма модальности. При нём всегда что-то кочегарилось интенсивней. По типу воспроизведения Алексей исследователь, инсталлятор, и только на этом основании художник. Где-то между Дюрером и Параджановым. Знакомились мы в два приема. То есть, я увидел его в ЦДРИ 23 декабря 1979-го участником «банды четырёх» (+ Жданов, Левчин и Ерёменко) против гвардейцев МГУ (Шатуновский, Бунимович, Гандлевский, Кенжеев). Задела фраза: «Стригут овцу, а получается голубь». «А умирает голубь» - уточнил я тет-а -тет спустя два с лишним года ему в лицо. «Это уже метафизика другого рода», - согласился Лёша в принципе. А тогда в марте-82 у Кирилла после чтения «Новогодних строчек» я подошел, чтобы просто выразить восторг.

Есть соблазн извлечь из него «геном-цитату» (пусть биологи поправят насчёт генома). У гениального мастерового Платонова расхватаннее всего вот эта: «Без меня народ неполный». Или чуть в тени: «В каждом человеке есть обольщение собственной жизнью, этим люди и держатся». Нарыть можно полным-полно таких же, вроде бы, но мне достаточно. Из Лёши уже нет сил вынимать «А что такое море? Это свалка велосипедных рулей» - вырастает из неё целый куст интерпретаций. Но и первый план (так почти во всём) убеждает. Или такая: «Лицо, как лассо на мираж» (из «Удоды»). Опять же, место слишком общее - Лёша не цеплял готовую реальность, а точно бы заполнял ПУСТЫЕ ПОКА ЧТО ДЛЯ НЕЁ ЯЧЕЙКИ, наворачивая лабиринт, башню, прозрачный резервуар. В этом, собственно, и состоял принцип метареализма. Конечно, «мета» смелый аванс. «Вперёдреализма» было бы точнее. Но зачем усложнять. Вместо этого я высказывал ему в лицо «самодвижущиеся» оценки, обновляя при каждой встрече, пока он был достижим.

Он услышал и про подростка, который в отсутствии родителей раскрывает все шкафы, начиная с комода, роется в сундуках, сливает реактивы, берёт, всё, что под рукой, главное же - цепко всматривается, не всегда сохраняя пуповину с замыслом. В риске «несохранения» есть свой кайф, примиряющий «с вакуумом, Аввакума с Никоном» - далее по списку. В конце концов родители забыты. Они в театре и не возвращаются из театра. А в квартире - живой разгром. Её стены развёрнуты и по ним свиcтишь на мотоцикле, поскольку «ножницы меж временем и пространcтвом» уже шире некуда. К подростку вернусь, а чтобы не забыть, сверну на Одиссея.

Если поставить всё написанное Парщиковым на попа - будет Книга Странствий. Книга длинного носа и параболических глаз. Менее других качеств кажется развитым слух - почти нет интереса к музыке, в ней почвы маловато, утренних «чистокровных» карьеров, чёрных сомов (ходов из спальни на луну). Бескорыстно привлекает инженерная и оцифрованная стихия. То и дело изобретаются новые фототехники, сеть новых техник. Стыдливым образом в эти сети на какой-то миг попадает и любовь, но Золушкой без принца и кареты (он сторонился темы, которая уязвляла. Иногда отзывался о ней, применительно к собеседнику – «приключение»).

Да, из этой человеческой в чем-то слабости Алеша ухитрился вывернуться колоссом. Он взял тончайшим и почти беспорядочным уплотнением Вселенной, как ребёнок, сам себя уводящий от сосредоточенности на чем-то одном, чтобы не канючить. Отсутствие наполнилось дарами иной природы, творимой ежесекундно, чтобы не застыть подобно Лоту, надо было беспрестанно набрасывать лассо на мираж, до самозабвения. Так поступал бы Орфей, не признающий ада, Орфей-сталкер, Орфей-Санчо Панса обездонкихоченный.

Риск в том, что лирике пригодятся крохи Лёшиных открытий, она гораздо живучее, нежели предполагают концептуалисты, занятые мёртвым материалом. Алёшино от этих мастеров отличие - поэтический родничок. Он так и не зарос. Беспрестанный поиск мысленных опор, их голография всё же и почему-то нуждалась в рифмах, ассонансах, внутренних рифмах, как бы бесцельном жонглировании («приплясывании», по Л. Толстому). Бескорыстие исследовательского занудства накладывалось на бескорыстие средств. Пусть не давалась воля, но в демократической системе мер, противовесов и сдержек всему нашлось место, как на университетском party. Алексей, к примеру, мог снисходительно говорить о Православии, об ортодоксии практической, о шорах и прочем багаже (хотя чаще отделывался почтительным кивком), но чуял ОБЖИГАНИЕ верой. Нужно лишь навести магнит на как бы проброшенное, это ярче в ранних коротких вещах, где мгновенный выпад спасал от расцентровки. Он признавался, что и «проблема финиша существует почти всегда». Действительно, компактная корзинка стиха легка на помин символики, язык торопит и не даёт растечься. Хотя ребёнку символы скучны - ведь так много ещё неотворённого! Но что дальше? На каком-то этапе рождается ороговевший рубец, граница. Битов пометил эту погранполосу районом 27 лет. Определив, что потом либо вечная повторяемость, либо безвозвратный рост.

А вот растворена ли в своих постройках личность, либо это инь-янь?

Алексей Парщиков
Алексей Парщиков
Если принять за аксиому, что Россия - страна рискованного земледелия, собранное Лёшей - зона предельно рискованной поэзии, натянутой, как изо-мембрана - любая точка реагирует на мельчайшие перемены где бы то ни было - и наоборот. Жизнь и текст взаимно изотропны, а среда обитания зрения всей планеты, слуха всей планеты, вкуса всей планеты - хаос без приводного (первородного) ремня. Без тебя, который ограничен. Оком? Возможно. Дар тоже ограничен. Вопрос в интенсивности.

«Мощное око взирает в иные мира» (Вознесенский, 1961). Лёша ключевым образом пробуждал своё «мощное око», по моим подсчетам, пять раз: «Новогодние строчки», «Землетрясение в бухте Ц», «Я жил на поле Полтавской битвы», «Реквием другу» и «Деньги». В каждом рельефно присутствие универсализма - сквозной фабулы, барочного богатства и незавершенности. И, что может быть важнее для апологетов и отворачивающихся (таких немало, и по закону дополнения они более чем необходимы), наука вписана в континуум, а не кричит на мачте юнгой. Есть в этом замах на реинкарнацию Леонардо, на возрожденческий апокриф. Наука имеет свойство самодостаточного охотничьего пса. Стиховая структура не дает науке растечься по добычам. Это и незримый поводок, и подзывы, и тёплое хозяйское плечо. Наука может и улететь в свои дебри, ей всё равно, что и кого искать, выгрызать ли из глинозема железо времен Алариха, плыть ли с уткой в зубах посреди сгущаемых велорулей. Наука становится початком стиха, уступая сенсорным функциям (а вовсе не наоборот). И в каждой из пяти таких функций (по числу пальцев) есть отвязанный симбиоз, ворожба, что ярче всего проявлено «Бухтой»: распадутся печати/ вспыхнут наши кровати/ птица окликнет трижды/ останемся неподвижны.... - зрение перешло в звук богатейшей грибницей - вот, собственно, почему всё же стихи, а не просто тексты.

Как только его не стало с нами физически, энергия присутствия раскрыла все створки, все карманы. Кажется невероятным, число друзей и подбирателей за ним слов. Похожих на того, кто «посетил Луну и даже ею был». Летом-85 у меня была с ним прогулка вдоль нынешнего Третьего Кольца, начиная от Загородного шоссе до Филёвской ветки метро. Шли по гребню, полдень висел на почти верёвке, как раздуваемое бельё - и, стало быть, время было по ИисусНавиновски остановлено. Вокруг дышали горелая трава Ленинских-Воробьёвых, качели, трамвайчики, бензовозы, антрацитные склоны - всё, что Алёша мог бы развить, наблюдая, пока разговор шёл в проторённом русле женитьб-разводов и кто куда чего и сколько напечатал. Наверняка развил, но запомнился почему-то лишь интерес к теме книги. Единственной книги.

«Какую хотел бы ты написать» (слышалось – «оставить после себя»)?

Тогда я смешался. Догадываясь (хотелось бы думать), что никаких «после нас» не бывает. Единственное – это СЕЙЧАС. Чистая сфера сна с разинутым ртом, прошедшая сквозь кассу (таможню) самоуничтожения (пусть якобы пройдя) и увеличенная, словно вещь, вынутая из воды. Опять же, саморазвивающаяся, как посмертный Пушкин. Ставший воздухом. Но и облик не потерявший.

Кстати, в совпадающих (физически) годах вылитый «наше всё» - Парщиков недаром приглашался на кинопробы Хуциева, где был до неотличимости подгримирован, однако, фильма нет и не будет, затмение не состоялось, после 200-летия же фокус нырнул за периферию. Но в поэзии, как и в России, надо жить долго, чтобы сходство «попало». А именно: универсализм, «Ты царь, живи один», забота (вопреки подростковой разбросанности) об устроении личного уклада, его итоговая невозможность вплоть до «и с отвращением читая жизнь свою/ я трепещу (ключевой глагол, наиболее жгуче-священный) и проклинаю (ведь и Пушкин, скорее, обозначал действие, чем переходил в его веру, исследовательски дуэлянтствуя, пока это не завершилось Дантесом). Параллель с Дантесом хромает. Но должно же что-то и хромать. Француз – фигура случая. Мираж, до которого лассо не долетело. Ещё расплывчатее – рок и социум. Когда осознаётся переливание себя в единственную после себя же книгу – нет вины, нет и виноватых.

Сейчас на сайте 0 пользователей и 704 гостя.
]]>
]]>
Контакты:
Екатерина Дробязко