Стихи и поэмы. Проза. Переводы. Письма. О поэте. Фото и видео.

Парщиков: шесть десятилетий поэта

Дмитрий Драгилёв
Дмитрий Драгилёв

Он всегда был центровым: душой компании и центром любой триады, в какую его ни помести. Чаще всего от ордена метареалистов критикам и «зрителям» оставляли на рассмотрение только трио Жданов-Парщиков-Еременко. Не знаю, как насчет других рыцарей, без устали трубивших о своей посвященности (возьмем, к примеру, поэтов – куртуазных маньеристов и их публичные акции), на мой взгляд, у метареалистов – свой официально не провозглашенный орден. Нас мало, но мы… Хотя нет, не так уж мало, впрочем, не будем путать орден и легион, ведь «имена не множимы, но кратны», как писал сам Алеша о друзьях в своем шуточном, чаще всего цитируемом стихотворении. Можно как угодно объединять и «расставлять» (вспомним метод Пригова-антипода), по возрасту, по географическим привязкам и предпочтениям, по степени известности или келейности, по близости-удаленности, наконец, по соприкосновению и коллаборациям с другими искусствами: Жданов-Парщиков-Еременко, Драгомощенко-Парщиков-Аристов, Парщиков-Кутик-Соловьев, Парщиков-Кальпиди-Тавров, Парщиков-Дыбский-Ганиковский, Парщиков-Шатуновский-Даенин… Сибирский вектор, вектор столиц, вектор украинско-зарубежный, вектор визуально-художнический, вектор ученический, матрешечный… Последний, кстати, для метаболы-монады – основного действующего лица метареалистического универсума, вполне подходящ. Открыв Парщикова, мы открываем всех остальных.

 

Когда-то Игорь Ганиковский сравнил его с узловой станцией, через которую больше не ходят поезда. Я бы сказал, что Алеша перешел на невидимую станцию орбитальную, действующую как роутер. Парщиков теперь в той самой «башне с отключенным телефоном» из поэмы «Дирижабли», в матричной метаболе навигационных систем, передающей пароль, который ловит и на который отзывается творческий люд в поиске точных путей и настроек. Сигнал, говоря его же стихами, «вживили в звезду», узел (железнодорожный, телефонный, компьютерный) – тоже метабола, объединяющая субстанция, связующее звено, маршрутизатор и проводник, диспетчер и лоцман. Открыв Парщикова, мы – чужие и разные – узнаём друг друга. Впрочем, примерно об этом уже писал Михаил Эпштейн, открывший метаболу, как открывают химический элемент.

«Эпштейн – это ворота», – подчеркивал Алеша, готовя меня ко встрече с отцом дефиниции. «Воротами» для нас всех, конечно, был он сам, Парщиков, ведь мы «пришли на готовое». Время идет, по сути – сегодня подавляющее большинство из нас «младо» и «стадо» и только он – «пастух» и «первый призыв». Какая разница, метареализм, метаметафоризм, новый метафизис… Хоть горшком назови, только в печь не сажай. Думаю, что та первая и главная когорта 80-х была только началом. Ее слишком быстро попытались сдать в архив, сбросить со счетов. Между тем, это был основной мощный импульс, заряд, «энергетический выброс», последствия которого нас еще ждут. Когда-то Эпштейн щедро расширил круг метареалистов несколькими современными классиками из других (под)пространств, я имею в виду Виктора Кривулина, Елену Шварц, Ольгу Седакову. Ввел дополнительные градации, полочки, придумав для Алеши со товарищи новое слово «презентализм». Слово не прижилось. Иное дело – метабола. Но над метаболой бьются. Скользкий и коварный термин до сих пор норовят обосновать и объяснить научно, взвешивая и пробуя на зуб все «за» и «против». Спорит Константин Кедров, автор «метаметафоры» – термина из той же грибницы, ломает головы наиболее любопытная, вдумчивая и дотошная аудитория, самозабвенно дискутируют симпатичные университетские профессора, вроде Георга Витте.

Витте, знаменитый берлинский славист, возможно, впечатлившись легендарным алешиным стихотворением «Минус-корабль», поспешил и метаболу объявить «минус-метафорой», хитроумным кунстштюком, который, дескать, всего лишь дразнит и дурачит читателя, не отсылая к другой метафоре, а только указывая на отсутствие каждой из них. Подвести базу под такую увлекательную, однако уводящую от истины теорию, помогла немецкая игра слов: «мнимый», якобы, образ, он же изображение (Bild), по мнению Витте, скрывает или подразумевает «искажение картинки», «телепомехи», т. е. принципиальную невозможность в современной поэзии самого образа (Verzerrung des Bildes). Тезис, удобный для тех, кто считает, что стихами сегодня можно объявить всё – короткие эссеистические высказывания, с претензией на философию, скучные перечни собственных рассуждений и действий, наблюдения за внешними событиями, лирические штампы, затасканные и стертые, лакомые наборы инвективно-обсценной лексики… Парщиков, визионер и предметный романтик, наоборот, доказывал своим творчеством, что без образов – пусть сложных, неожиданных, лабиринтных, герметичных – поэзия невозможна. Образы усложняются вместе с жизнью, из века в век, они же помогают понять пространство и заново открыть его для себя, увидеть причинно-следственные связи и все «сугубые скрепы» (цитирую «Минус-корабль»), обнаружить автономную вселенную в самом крошечном метафорическом организме, ее постоянное присутствие.

Для облегчения задачи восприятия, которое всегда страдает неполнотой (об этом напоминал сам Алеша в книге «Рай медленного огня»), предлагаю оставить споры и трактовки метаболы-метаметафоры в стороне. И вместо того, чтобы с яростным упорством искать «ключ», пугаясь мнимой «умозрительности» и «нарочитости» метареализма-метаметафоризма, обратиться к словам Константина Георгиевича Паустовского, прозвучавшим лет за двадцать до рождения стиля: «Есть проблески сознания, удачные сравнения и удачные соединения как будто бы противоположных мыслей, которые нельзя объяснить, да и не надо объяснять: сердце понимает их, опережая разум».

 

Поэт и переводчик Хендрик Джексон когда-то спрашивал Алексея, обсуждая парщиковскую поэму «Нефть», какое отношение имеют к нефти бассейн и Лувр, упоминаемый в тексте. Объяснение было простым и сложным одновременно: нефть – это масло, когда идешь по Лувру, по залу Рембрандта, будто плывешь по черному маслу полотен. Нужно сказать, что чтение стихов Алеши – всегда путешествие, которое захватывает тебя, поглощает целиком, если доверишься слову. Его комментарии были не менее увлекательными. Увлекательной была и дружба с этим необычайно одаренным, интересным, веселым и отзывчивым человеком, чуравшимся всяких звездных аллюров.

Меня часто спрашивают, как мы подружились. Отсчет времени в нашем знакомстве я веду не с самой встречи и не с моей причастности к так называемой Рижской поэтической школе, чутко реагировавшей на новые веяния, имевшей свои деловые, богемные и «флюидные» связи с Москвой, и даже не с первых публикаций Парщикова в рижском журнале «Родник» (с таким же успехом могу назвать «Молодежный календарь» и «Кругозор», где я, пожалуй, впервые обратил на его стихи серьезное внимание). Точкой отсчета, наверное, были темные слухи второй половины 80-х гг. о московских поэтах-«метаметафористах», слухи, почти прошедшие мимо ушей, но почему-то подвигшие на изобретение похожих словечек. По наитию. Одним из возникших в голове «измов» был «метареверсизм», словцо, как выяснилось много позже, не без подоплеки (неосознанной, разумеется, но воистину нет ничего случайного!), ибо метаболу характеризуют динамика и скорость, которая, как выразился поэт Сергей Соловьев, в парщиковских стихах столь велика, что доводит ее до состояния, до иллюзии «реверса». «Переходы моментальны», – добавляет Ганиковский. Так и есть, с удивительной быстротой и частотой происходит смена образов, очень быстро вылетает птичка на фоне Пушкина, вылетает, разумеется, из зайца. «Злобны зайцы и непредсказуемы, словно осколки серы чиркнувшей спички,// Впереди мотоцикла и сзади – прыг-скок! – живые кавычки!» Кто бы до него догадался увидеть мотоцикл закавыченным, сравнить скорость зайцев (на фоне скорости мотоцикла) с искрами?

 

Кстати, о чиркнувшей спичке. Появление Алеши на небосклоне русской поэзии тоже не случайно (простите за избитую фразу), но, как написали бы в советских учебниках, было подготовлено всем ходом, всей историей изящной словесности – и русской, и украинской, и западной, если хотите. Я уже писал о его перекличке с Бродским, с которым он родился в один день. «Фары патрульной машины срывают шкуру со льва». Это Алеша в поэме «Я жил на поле Полтавской битвы», именно ее я цитировал выше. «Из патрульной машины, лоснящейся на пустыре,// звякают клавиши Рэя Чарльза». Это Бродский в «Колыбельной Трескового мыса». И дальше там же: «Проезжающий автомобиль// продлевает пространство за угол, мстя Эвклиду [...] На ступеньках закрытой биллиардной некто// вырывает из мрака свое лицо пожилого негра,// чиркая спичкой. Белозубая колоннада// Окружного Суда, выходящая на бульвар,// в ожидании вспышки случайных фар».

Здесь все уже присутствует: и фары, и патруль, и машина, и спичка, и колоннада… Довершить картину может каменный лев. Лев возможен. И Парщиков обобщает, сигнализирует нам, выводит льва в другом контексте.

А вот Бродский в стихотворении на столетие Анны Ахматовой: «Страницу и огонь, зерно и жернова,// секиры острие и усеченный волос –// Бог сохраняет все; особенно – слова// прощенья и любви, как собственный свой голос». Алеша словно дополняет – в стихотворении «Василию Чубарю»: «Как впечатлённый светом хлорофилл,// от солнца образуется искусство,// произрастая письменно и устно// в Христе, и женщине и крике между крыл».

Вывод напрашивается сам собой. При всех своих фантастических новациях Парщиков был верен всему тому, что негоже «сбрасывать с парохода». Но почему такой «разброс адресатов»: Бродский обращается к Ахматовой, а у Парщикова – Чубарь? Уж не забубенная ли постмодернистская ирония кроется в этом жесте? На самом деле стихотворение, адресованное, на первый взгляд, известному партийному деятелю советской Украины, посвящено его полному тезке – старинному знакомому Алеши (чуть ли не со школьной скамьи) и одному из первых ценителей. Вполне ахматовский прием.

 

Итак, Бродский, оглядка на которого означала отнюдь не «бродскианство», расцветшее пышным цветом в 90-х гг. (Парщиков к тому моменту сам уже стал мэтром, да и поэтом был абсолютно бродячим, самостоятельным и другим), а преломление, развитие, диалог. Только у Алеши фары могли сорвать львиную шкуру. Прочими (применю выражение Шкловского) «истоками и окрестностями» служили безусловно обэриуты, Вознесенский, Соснора.

Предчувствовал ли он свой уход, когда писал стихотворение «Час», которым заканчиваются «Стеклянные башни» – первый раздел его самой большой прижизненной книги стихов «Выбранное»? «Я прекращен. Я медь и мель.// В чуланах Солнечной системы// висит с пробоинами в шлеме// моя казённая модель.// Я знал старение гвоздей.// На стенке противоположной// висит распятье не новей,// чем страх упасть. И это ложно.// Что ожидает Капернаум,// что ожидает всякий город,// зачем и ты лицом развёрнут// в мою крошащуюся заумь?»

 

24-го мая 2014 года, в день парщиковского юбилея, мы (друзья Алеши – художник Евгений Дыбский, поэт и переводчик Хендрик Джексон, а также наши друзья – переводчик Сергей Гладких, поэт и переводчик Борис Шапиро, с чадами, домочадцами и сочувствующими, по инициативе и при участии группы «Запад наперед») собрались в Берлине на горке у пересечения четырех улиц, подспудно догадавшись, что лучшего места в этом городе не найти: оно сочетает, как минимум, две метафоры поэта – «башню» и «сад», разбитый будто над терриконом. Там мы и читали алешины стихи, бережно доверяя их друг другу, передавая эстафету между двух исторических и связанных с водой башен – глухой, на удивление узкой, напоминающей заводскую трубу, и другой, солидно-коренастой, югендстильной, обвешанной, как патронташем, крестовинами окон. Эту с площади видно лучше: кургузая башня отвлекает от своей сестры, что находится в глубине сквера, но и она – особая, потому что в ней живут люди (раньше квартировали сотрудники водоканала, а еще орудовали штурмовики СА – в башне была тюрьма). Обе построены, конечно, не из слоновой кости, а из добротного индустриального материала, преимущественно кирпича, но впору вспомнить о костях. Узкая башня vis-a-vis расположена на расстоянии, позволяющем саду вольготно цвести, она и высится, и прячется одновременно; ее вид напомнил мне рассказ Алеши о смельчаке, взбиравшемся на заводскую трубу, дабы водрузить к празднику знамя… Парщиков вырос в Донбассе, где в год его шестидесятилетия славянский спор вспыхнул с новой силой, поэтому чтение поэмы «Я жил на поле Полтавской битвы» показалось нам крайне важным. От одной башни к другой, от метафоры к метафоре, из пространства в пространство. Картину дополняли два вертолета, неутомимо круживших над нами (дирижаблей не было), и два русских ресторана у подножия, оба накануне носили одинаковое название – «Пастернак». Общее число собравшихся – откликом на приглашение в социальных сетях – вышло на «апостольскую цифру». Закончив декламации, мы спустились в ресторан, чтобы продолжить чествовать того, в чью «крошащуюся заумь» читателю еще предстоит развернуться.

Сейчас на сайте 0 пользователей и 144 гостя.
]]>
]]>
Контакты:
Екатерина Дробязко
Владимир Петрушин